Николай Федорович Фан дер Флит по личным воспоминаниям В. Хитрово

Хитрово В.Н.

Глубокоуважаемая Елизавета Карловна (Обращение к вдове Н.Ф. Фан дер Флита. Прим. IPPO.Ru)

Примите, со свойственною Вам благосклонностью, эти, лично для Вас одних, написанные воспоминания и простите их несовершенства. Подробно, в начале, изложил я причины, отчего признаю вообще написать биографию столь же недосягаемым, как вызвать вновь на свет облик безвременно нас покинувшего. Если, тем не менее, в моих воспоминаниях Вы найдете действительно, хоть одну черту, дорогою образа нашего незабвенного Николая Федоровича, я буду счастлив, исполнив мой долг относительно него, за его тридцатилетнее доброе ко мне отношение, и мой долг благодарности и уважения относительно Вас.

Кто из нас не переживал потери дорогих близких и у кого из нас при этих потерях, среди невыразимого горя, болезненно не выступали два особенно тяжелых чувства: сознание, что никогда, никогда более не увидишь дорогого, по крайней мере, так как его привык видеть, и затем, равнодушие окружающей жизни к покинувшему ее.

Оба эти чувства — сознание безвозвратной потери и равнодушие всего человеческого к тому, кто за минуту до того жил общей с ним жизнью, возбуждают в нас страстное желание воссоздать, вызвать образ дорогого умершего и этим уничтожить, хотя отчасти, роковое для нас никогда и заставить человечество хоть на минуту сочувственно остановиться на этом, для нас дорогом, образе. Напрасное желание. Ни дивное творчество скульптора, ни кисть Рафаеля не воссоздадут нам потерянного; высшая похвала их творению — как живой, звучит злою иронией к нашему горю.

Остается воссоздать его нравственный, духовный облик, то, что думал его ум, чем жило его сердце. Это, бесспорно, относительно легче, но легче только потому, что неопределеннее, туманнее. В этом духовном облике мы видим только то — что видим, что думаем, что желаем видеть, и это видение воображаемого почти всегда затмевает действительное, которое мало-помалу совсем исчезает, оставляя лишь одно — вызванное горем: никогда.

Даже автобиография никогда не передаст вполне духовного образа писавшего. Если она писалась в продолжении всей жизни — изо дня в день, невольно перед писавшим проносилась мысль: ее прочтут другие. Если, наоборот, она писалась на склоне дней, как воспоминание пережитого, то кто может не признать, что освещение заходящего солнца не то, как яркого полдня.

Вот причины, отчего я лично всегда признавал биографию самою трудною из всех литературных опытов; пусть это делают другие, более опытные, более бесстрастные, могущие смотреть на жизнь со стороны. Глубоко убежден, что такая, так сказать, кабинетная биография, по бумажным справкам и материалам, будет не только интересна, но и полезна для человечества, заставит многих задуматься над прожитым, навеет на них новые мысли, новые чувства и для не знавших покойного представит не только утешительную, но даже достойную подражания картину; для близких же, знавших покойного, живших одною с ним жизнью, она лишь даст несколько отрывочных сведений, несколько хронологических данных и, как ни грустно сознаться, больше ничего. С этим нужно если не помириться, то по крайней мере этому нужно подчиниться, как неизбежному злу.

В виду этого сознания, я не решился приняться за биографию дорогого покойного; не был я с ним настолько близок, чтоб мог сказать: мы жили одною жизнью, и наоборот, многие часы жизни прожили мы вместе рука об руку, часы дорогие мне и до настоящего времени. Эти личные мои воспоминания без справок, без подбора материалов, то, что память сердца сохранила о Николае Федоровиче, я постараюсь изложить, как отдельные черты того дорогого облика, который в полной целости нам не суждено никогда более увидеть.

Мы встретились с Николаем Федоровичем, впервые, лет 30 тому назад, в библиотеке Министерства Финансов. Была ли это первая или одна из первых встреч, не могу сказать, но до сих пор мне помнится — ярко освещенная летним солнцем библиотека Министерства в её старом помещении, помню в ней наших тогдашних сослуживцев: Бушена, Корсака, Скаловского и среди них Николая Федоровича, тогда заведывавшего библиотекою, вызванною им к жизни.

Это было лучшее, и думаю единственное, время жизни этой библиотеки. У Николая Федоровича — молодого тогда еще, 27, 28­летнего человека, вполне развита была та черта, которая, не изменяясь, сохранилась до гробовой доски — делать хорошо и добросовестно все, что бы он ни делал, вкладывая в дело все свое уменье. Библиотека Министерства, забытая, заглохшая, разрозненная, гнила где­то в подвалах Министерства, никому неведомая. Существовала тогда, когда так в моде были комиссии, при Министерстве Финансов, податная комиссия под председательством А. К. Гирса и с В. П. Безобразовым, как главным деятелем. Печатала эта комиссия обширные исследования, которые обыкновенно начинались с вопроса: а как на западе? А чтобы отвечать на этот вопрос необходимы были справки, необходимы были книги. Библиотека понадобилась и привести ее в порядок, в соответствие с требованиями, поручили Николаю Федоровичу. Он предался этому делу с полным самоотвержением. По мере того как приводилась она в порядок, более и более ей пользовались, более и более ее посещали и мало-помалу, благодаря личности Николая Федоровича, она сделалась ежедневным, между 3 и 4 часами, местом сходок почти всех тогдашних юных деятелей Министерства. Мои первые посещения ее относятся к этому времени. Как и многие другие, я занимался тогда разными финансовыми вопросами, мне нужны были тоже справки, любил я книги и книги сблизили меня с Николаем Федоровичем.

Таким, каким тогда я его узнал, таким же видел я его и в последнее наше с ним свидание, за несколько дней до его кончины. Никогда в жизни мне не случалось встречать другого человека, который бы так сказать сразу, вполне вылился в форму и остался, без малейшей перемены, таким же цельным, через весь, относительно длинный, период человеческой жизни. Те же стремления, мало того, тот же путь к преследованию этих стремлений, которые у него тогда высказывались, — им остался он безусловно верен до гробовой доски.

Сомневаюсь, чтобы эти стремления были навеяны Николаю Федоровичу Лицеем, в котором он воспитывался и из которого он вышел в 1860 г. с первою золотою медалью. Он поступил в Лицей в то время, когда я из него выходил, таким образом мы с ним были почти однокашники. В Лицее оставались те же директора, воспитатели, профессора, как и при мне, а потому о том, что мог дать Лицей в то время, я могу судить как очевидец и должен сознаться, что он давал не многое. Из профессоров не было ни одной выдающейся личности, ни одной, которая бы заставила полюбить науку, я уже не говорю о том, чтоб научила работать. Еще слабее была воспитательная часть, которая ограничивалась исключительно лишь одною внешней, дисциплинарною стороною. Ученье сводилось к приготовлению уроков, а воспитывались мы сами или, вернее всего, воспитывало тогда нас то, что давала семья. Вот отчего и в Лицее, говорю о старом, являлись целые курсы удачные, даже выдающееся и рядом курсы ниже всякой посредственности. Это зависело всецело от случайного подбора воспитанников. Являлось большинство вынесших хорошие задатки из семьи, оказывалось несколько выдающихся воспитанников, умевших приобрести влияние на других, и курс выходил хорошим, оказывалось противное — и результаты, конечно, были хуже. Просматривая список сотоварищей Николая Федоровича, не полагаю, чтоб его курс мог бы влиять на него, и это для меня подтверждается еще тем, что в дальнейшей его жизни он сохранил товарищеские отношения с весьма немногими из них; от Николая Федоровича приходилось чаще всего слышать о А. И. Кочетове, Д. В. Князеве, Л. А. Милорадовиче и А. П. Баумгартене.

Если Лицей ничего не давал воспитаннику, кроме прав, и следует сознаться, весьма высоких, на государственную службу, то это было тогда далеко не так существенно, так как в то время внутреннюю, духовную жизнь нарастающего поколения давала всем еще семья, и не столько словами, сколько всем своим строем, всей своей обстановкою. Думаю, что именно семья и дала Николаю Федоровичу ту форму, в которой он вылился.

Покойную его матушку, Ольгу Николаевну, я хорошо знал; от нее получил он ту фанатическую до болезненности страсть к порядку, к урезыванию своих желаний и к педантичному сохранению того, что раз было установлено в семье. Его отец, Федор Тимофеевич, которого я почти не знал, по отзывам людей, близко его знавших, был олицетворением добра и чести, с совершенно детскою, по чистоте и незлобивости, душей. Он был самым близким другом и товарищем сына, который поверял ему, с 9­летнего возраста, все свои детские, а потом юношеские мысли и мечты, незаметно и терпеливо направляемый, выслушивавшим его отцом, на правильный и добрый путь. Он остался до конца единственным другом Николая Федоровича, который пред ним одним раскрывал безбоязненно всю свою душу. Он же посадил Николая Федоровича рано, так сказать, на землю, приобретя для него с. Быстрецово, которое с тех пор слилось, можно сказать, неразрывно с Николаем Федоровичем, писавшим в своем дневнике, по этому поводу: покупка имения даст нам оседлость, я ближе познакомлюсь с народом и войду в земство.

Таким образом, если внутренняя, духовная сторона Николая Федоровича была начертана ему его отцом, то внешний ее облик, ту систему работы, которую он применил к ней, он заимствовал от своей матери.

Необходимо было остановиться на этом отступлении, так как иначе не понятна будет целостность и совокупность всей жизненной деятельности Николая Федоровича, и затем возвращаюсь вновь к моим личным воспоминаниям о нем.

Выше мною было рассказано, где и как мы впервые встретились. Это было в конце 6о­х годов, все мы тогда горели желанием сделать что­либо для народа и все эти идеалы для осуществления наших желаний искали, к сожалению, не у себя, в тысячелетней жизни Русского народа, а на Западе. Нам казалось тогда, и это была крупная ошибка нашей неопытности, что хорошее и полезное на Западе не могло не быть хорошим и полезным у нас.

Мысль о дешевом кредите для народа меня тогда занимала; близкий свидетель той борьбы, которая несколько лет перед тем разыгралась между Лассалем и Шульце-Делицем, из-за идеи, как осуществить этот кредит, я занялся им, со всем пылом юности. Этот же вопрос, в разных уголках России, интересовал тогда не одного меня, им уже в то время занимался С. Ф. Лугинин, которому принадлежит неотъемлемая честь первого применения дешевого кредита к Русскому народу; эта же мысль занимала Николая Федоровича, на ней мы ближе сошлись. Если бы я писал личные воспоминания о себе, то, конечно, подробно изложил бы как, постепенно, эта мысль росла и развивалась, как из городского ломбарда она переработалась в общество взаимного кредита, и как наконец выразилась в форме Лугининского ссудо­сберегательного товарищества; но для личных моих воспоминаний достаточно здесь только сказать, что все эти последовательные формы служили предметом для наших постоянных разговоров, обсуждений, споров. Николай Федорович затеял в то время издать в переводе книгу Э. Абу, о народном кредите, народных банках, теперь хорошо не упомню. Принялись дружно за перевод, присоединив еще П. Ф. Монтандра. Вся эта совместная работа нас настолько сблизила и, так сказать, мысленно сроднила, что когда я сообщил Николаю Федоровичу, что мы собираемся у князя А. И. Васильчикова вызывать в жизнь ссудо­сберегательные товарищества, то и сомнения не могло быть, чтоб он не принял живого участия в этой работе.

Помню, как будто это было вчера, тот октябрьский вечер 1870 г., когда мы, Николай Федорович, А. В. Яковлев и я, собрались у князя А. И. в его кабинете, на Литейной. После первых совещаний Николай Федорович поспешил на Псковское земское собрание, чтоб проводить в жизнь задуманную нами форму народного кредита, князь А. И. Васильчиков и А. В. Яковлев — в Москву, чтобы то же осуществить в тамошнем обществе сельского хозя