ИМПЕРАТОРСКОЕ ПРАВОСЛАВНОЕ ПАЛЕСТИНСКОЕ ОБЩЕСТВО

Библейские образы в пространстве русской художественной литературы

«Священным писанием земли русской» назвал М. Горький отечественную литературу в широко известном каприйском учебном курсе по истории русской литературы.

Определение, как и большая часть историко-литературных дефиниций этого труда, имеет метафорическую природу и означает, что глубокий нравственный потенциал русской литературы так же значим для нации, как вечная книга мудрости — Библия.
о — хотел тогда автор сказать это или нет — формула его имеет и рациональный историко-литературный смысл, напоминая, что с незапамятных времен русские писатели — и верующие, и богоборцы, и атеисты — сделали Библию источником своего вдохновения, заимствуя из ее недр строительный материал для своих художественных фантазий: темы, мотивы, образы.

Освобождая героев Ветхого и Нового заветов от строгих рамок канона, художники разных времен давали им новую интерпретацию, новую жизнь за пределами Вечной книги, соотнося со злободневными и насущными нравственными или даже политическими запросами своего времени. Чаще при таких акциях сохранялась глубинная архетипическая содержательная связь с первообразом Вечной книги.
Но есть немало и таких примеров, когда художник вступал с ней в дерзкое противоречие, перетолковывая самую суть образа. Чаще это происходит в тех случаях, когда писатель заимствует эпизоды евангелических повествований и вступает в соперничество с каноническими евангелистами, претендуя на роль «тринадцатого апостола», через много веков истинно понявшего учение Спасителя. Такова, например, позиция юного богоборца Маяковского, сказавшего о себе в поэме, которая лишь по велению духовной цензуры не вышла в свет под своим заглавием («Тринадцатый апостол»), а украсилась нелепой формулой «Облако в штанах»:

… когда мой голос
похабно ухает -
от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.

У каждого художника, обратившегося за вдохновением и материалами к Библии, оказались свои пристрастия и свои «любимцы веков», но есть такие сюжеты и образы, которые век за веком, волнуя воображение, вновь и вновь возвращались в новых художественных интерпретациях писателей и поэтов разных времен. Более других новозаветных библейских образов веками поражала, например, воображение художников зловещая фигура Христова ученика Иуды, за малую сумму предавшего Учителя врагам на поругание и мученическую смерть.
Легенда об Иуде и его, как выразился когда-то Горький, «торговом дельце» зафиксирована четырьмя канонизированными текстами Евангелий с очень незначительными разночтениями. Общие ее контуры таковы: один из двенадцати учеников Иисуса — Иуда Симонов по прозвищу Искариот (родом из Кариота) перед праздником Пасхи предал учителя врагам, иудейским первосвященникам, которые опасались его возмутительного учения. Предал — и получил за это, как мы сказали бы теперь, гонорар: евангелист Матфей называет даже сумму его — тридцать сребреников.

Черное это дело в равной мере поражает воображение и древнего евангелиста, и нашего современника: во все времена и у всех народов предательство считается страшным грехом, неискупимым преступлением, и имя Иуды стало нарицательным в веках. Великий мечтатель Данте, определяя в поэме «Ад» меру возмездия за людские грехи, самые горшие муки назначил предателям. Много лет спустя русский поэт Некрасов так же уверенно постулировал:

Все прощает Бог, а иудин грех
не прощается.

Другой русский писатель уже на грани XIX и XX веков А. Ремизов в «Бесовском действе» подтвердил категоричность приговора. В его пьесе адский «администратор» Змей, распустив грешников на пасхальные каникулы, лишь двух задержал при себе: предателя Иуду и детоубийцу Ирода. В разные времена и у разных народов художники, тяготевшие к постановке нравственных проблем, давали этому образу новую жизнь. Заинтересовавшись темой, Горький как-то попытался выстроить впечатляющий ряд мировых шедевров, где библейский миф об Иуде обрел новую жизнь. В него вошли: Данте, Мильтон, Камоэнс, Гете, Л. Толстой, Гюго, дерзкий Вольтер, Кардуччи и еще длинный ряд имен, которыми мир гордится.

Описывая факт предательства и его мрачные последствия, евангелисты почти не уделили внимания объяснению причин чудовищного поступка; их это не интересовало. Марк просто констатировал факт: пошел и предал. Матфей намекнул на корыстолюбие Иуды: «…сказал: что вы дадите мне, и я вам предам его». Лука вообще освободил предателя от личной ответственности за содеянное, переложив ее на вечного врага человеческого: «…вошел же Сатана в Иуду, прозванного Искариотом». И только Иоанн попытался проникнуть в тайну души предателя. Его рассказ — психологическое повествование в простейшем варианте. Он дает наброски характера, его Иуда двоедушен и корыстолюбив: «Сказал же он это не потому, чтобы заботился о нищих, но потому, что был вор».
 
В логике этого характера усматривается и повод к поступку: Иуда раздосадован расточительностью Христа: «…для чего было не продать это миро за триста динариев?». Святое благовествование от Иоанна — первая художественная обработка сюжета об Иуде-предателе с намеками на психологизм. За ней последовали тысячи других, все более сложных литературных интерпретаций, в их числе и русских. Из их длинного ряда выберем несколько, расположив их в три этажа таким образом, чтобы было видно, как библейский персонаж, превратившись в художественный образ, активно внедрялся в сферу насущных общественных проблем разных этапов русской общественной жизни. Каждый исторический эпизод отметим цитатой, имеющей знаковый смысл.
 

Эпизод Первый.
В наш беспокойный и продажный
И сомневающийся век, -
Скажу: Иуда мой бумажный
Уже безвредный человек.
П. Попов

В разные эпохи общественного развития нашей страны миф о предателе Иуде привлекал русских писателей разными сторонами его смысла. Классическая литература XIX века, формировавшаяся в атмосфере становления, триумфа и банкротства капитализма, разрабатывала евангельский сюжет прежде всего как «торговое дельце». В век торжества капитала, когда и нравственные ценности измеряются в денежных знаках, на первый план в древней истории выступили тридцать сребреников: слова «предать» и «продать» воспринимались как синонимы. Именно так объяснен «иудин грех» преступного старосты в поэме Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»:
 

Глеб — он жаден был — соблазняется:
Завещание сожигается!
На десятки лет, до недавних дней
Восемь тысяч душ закрепил злодей…
Все прощает Бог, а иудин грех
Не прощается'.

В этом же освещении проник древний миф в структуру известного романа М. Салтыкова-Щедрина «Господа Головлевы»: героя-стяжателя Порфирия домашние прозвали «иудушкой-кровопивушкой».

Концентрацией тенденции появилась в 1890 году поэма Павла Попова «Иуда Искариот». Вся история заглавного героя с момента зачатия, когда буйно кощунствовал против Бога его отец «заимодавец-фарисей», и до позорной смерти на осине — это обличение «беспокойного и продажного века» господства капитала:
 

В домах и семьях, Кариота
У иудеев и римлян
Одна насущная забота;
Ваалом каждый обуян.
Пророков нет во Иудее,
У Рима боги — пали в прах;
И размножаются злодеи…2

Божественное проклятье за грехи отца и порочное воспитание Иуды сплелись здесь в цепь причин, сформировавших предательство, но вторая причина явно главенствует. Представив древнюю историю в новом освещении, автор поэмы признает, что его упования на воспитательное значение древней легенды невелики: продажный век ежедневно порождает столько нравственных преступлений на почве стяжательства, что литературный («бумажный») Иуда кажется на этом фоне почти безвредным. И все же хочется верить поэту, быть может,
 

…от зла он многих оттолкнет
Своею мрачною судьбою -
И этим пользу принесет.

Так на переломе от депрессивных 80-х годов прошлого века к десятилетию, освещенному возрождением освободительных иллюзий, евангельский антигерой был поставлен литературой на службу концепции «малых дел», рожденной отчаянием загнанной в тупик народнической мысли.
 

Эпизод Второй.
Из глубины померкнувших столетий
Явил ты мне, непонятый мой брат,
Твой жгучий терн в его победном свете.
А. Рославлев

Новая полоса интереса к древней легенде относится у нас ко времени столыпинской реакции, когда социально-психологическая проблема предательства стала злободневной в связи с массовым ренегатством в рядах вчерашних приверженцев революционной мечте. На какое-то время библейский персонаж стал чем-то вроде героя дня. «Иуд — оригинальных и переводных ныне в русской литературе более десятка»,— писал Горький в 1912 году, подводя итог поветрию. А в другом месте вспоминал, что в 1907 году на столе его рабочего кабинета на Капри собрались одновременно — «чей-то перевод тетралогии Юлиуса Векселя „Иуда и Христос“, перевод рассказа Тора Гедберга и поэма Голованова на ту же тему»3.

Тема Иуды в литературе тех лет получила иную трактовку, нежели в антибуржуазном искусстве ушедшего века. Тридцать сребреников как символ предательства потускнели, превратились во вспомогательный аксессуар, уступив место более сложным мотивам. Главной художественной задачей стала психологическая мотивация поступка4. Главным вопросом — как могло случиться, что апостол, единомышленник, ученик предал и Христа, и его учение.
 
Расхожая мудрость учит: «Понять — значит простить». Именно потому М. Горький статьей «О современности» (1912) яростно восстал против «психологизации» темы Иуды, полагая ее путем к реабилитации предательства. Такую акцию и впрямь можно усмотреть, например, в переводной повести Тора Гедберга «Иуда, история одного страдания», изданной по-русски в 1908 году. Переводчица характеризовала это произведение как попытку с чувством сострадания показать «сложный и извилистый» душевный процесс, ведущий к предательству5. Еще сложнее психологическая подоплека «Трагедии о Иуде, принце Искариотском» А. Ремизова (1908), но задача драмы та же: «понять — простить».
 
Трагическая коллизия (на душе Иуды двойной невольный грех — отцеубийства и кровосмешения) определила ему новую роль. Он должен стать предтечей пророка, который уже остановился на распутье и «ждет к себе другого»: «…и такой должен придти к нему измученный, нигде не находя себе утешения, готовый принять на себя последнюю и самую тяжелую вину, чтобы своим последним грехом переполнить грех и жертвою своею открыть Ему путь…6 Предательство („последняя вина“) — путь к свету; предатель Иуда — предтеча Искупителя. От такой перетасовки мотивов и следствий и пришел в свое время в ярость автор статьи „О современности“.

Некоторые писатели вечную нравственную проблему „иудина греха“ трактовали в ту пору в свете тревожного массового богоискательства, пришедшего на смену революционной эйфории первого десятилетия века. Практически это была попытка пересмотра самого Христова учения, а Иуде отводилась роль главного оппонента. Именно такой смысл имело порядком нашумевшее тогда стихотворение А. Рославлева „Иуде“ (1907). Здесь Иуда — „непонятый брат“, протестант, мститель за вековое рабство народа, не преодоленное „рабскими, нищими словами“ слабого учителя:
 

Вот распят он, но лик его судьбы
Не возбудил кровавой жажды мщенья.
Рабы стоят и смотрят, как рабы.
Ты проклял их…7

Та же идея легла в основу драмы Н. Голованова „Искариот“ (1905). Здесь гордый Иуда — патриот и борец за народную свободу — жестоко разочарован в Назорее, которого хотел возвести на гребень готовящегося переворота. Видя, что Назорей нерешительностью может погубить дело, он устраняет его, назначив за него унизительную цену — стоимость раба среднего достоинства — тридцать динариев:
 

Будь продан он, как раб, когда занять
Престол он не умел!8

Иуда здесь — не преступник, а жертва тактической ошибки: „Как непохоже то, что я имел желание свершить, с тем, что свершил я!“

Среди произведений этого ряда значительным явлением был нашумевший рассказ Л. Андреева „Иуда Искариот“ (в первой редакции — „Иуда Искариот и другие“), опубликованный в сборнике издательства „Знание“ (1907, № 16). Его автор намеревался не оправдать предательство, но выставить напоказ иные, не столь явные, но типичные его формы. Героями его рассказа стали именно „другие“ — ученики Христа, его апостолы, которые, как „кучка напуганных ягнят“ теснились и разбежались перед воинами, пришедшими взять учителя. В „день мести“, свой последний земной день, Иуда пришел к ним, чтобы обличить и приравнять к холодным убийцам-первосвященникам. Так проясняется главная идея рассказа: кто не встал за правду и не сумел за нее погибнуть,— тоже предатель.
 
Апостол Фома неловко оправдывает себя и других: „Подумай, если бы все умерли, то кто бы рассказал об Иисусе? Кто бы понес людям его учение, если бы умерли все — и Петр, и Иоанн, и я?“ — „А что такое сама правда в устах предателей?“ — резонно и гневно парирует Иуда9. И грозно пророчествует дальнейшую историю христианского учения, все глубже погрязающего во лжи: „Любимый ученик? Разве не от тебя начнется род предателей, порода малодушных и лжецов? Слепцы, что сделали вы с землею? Вы погубить ее захотели, вы скоро будете целовать крест, на котором вы распяли Иисуса!“

Ранее других познакомившись с рассказом талантливого друга, Горький предсказывал, что в обществе он сделает „большой шум“. Шум действительно поднялся. Активно ополчились на Андреева защитники религиозной мысли — от магистра богословия А. Бургова до философа В. Розанова. Последний так определил резонанс от этого рассказа: „От апостолов приблизительно ничего не должно остаться. Только мокренько“10. Протестуя против искажения канонического сюжета, критика не хотела признать, сколь актуальной была в „ночь после битвы“ андреевская „ересь“, напомнившая, что не выступить в защиту высокой идеи — уже означает ее предать.

Решительно осудив поветрие кардинального пересмотра библейской легенды в межреволюционный период и усмотрев в нем лишь безнравственную тенденцию к оправданию предательства, Горький, быть может, был излишне категоричен. Широкий интерес русских писателей к „психологии предательства“ был вызван тогда стремлением остановить стихию его развития, а не принять ее за должное. Но в одном Горький был прав. Один порок этого поветрия теперь очевиден. Миф, сложившийся в древности, имеет свои незыблемые права. Он позволяет интерпретировать себя в рамках определенной идеи — и мстит за попытку ее разрушить или исказить. Миф о предателе Иуде сложился на базе безусловного приятия правды Христа. Попытка ревизовать эту правду, не выходя за рамки мифа, при самых высоконравственных замыслах объективно приводила к оправданию предательства, о чем и не уставал в свое время твердить Горький.
 

Эпизод Третий.
А вы как думали!
Тридцать монет
В нашем городе приличная сумма.
Да за такую цену
Я продам тебе не то что голодранца,
А и собственную совесть.
Сальвадор Эсприу

Дальнейшая история „бумажного“ Иуды учла этот строгий закон: исходные контуры мифа (герой Христос — антагонист Иуда) были восстановлены. В этих контурах, подсказанная новым этапом развития общественной мысли созрела новая интерпретация образа. Разжалованный из непонятых героев Иуда в литературе последующих лет не возвысился до былого уровня зловещего антигероя, а стал скорее негероем, отошел на задний план, перестал быть злодеем, но только — орудием злодейства. Уступил место „другим“, сам же принял облик рядового обывателя — без идеалов, без принципов, с маленьким устойчивым себялюбием в основе жизненной философии. Такого Иуду читатель встретил в сложной структуре романа М. Булгакова „Мастер и Маргарита“, написанного в трудные для страны 30-е годы и ставшего достоянием читателей в смутные 60-е.

Евангельская линия четырех глав этого романа выстроена так, что в центр внимания попадает римский прокуратор Пилат, наделенный властью и предавший смерти невинного человека из страха потерять свое могущество. Иуда же в игре крупных страстей (совесть — страх) — фигура подставная, скромная пешка. Красавчик-щеголь, подверженный мелким страстишкам, он просто состоит на службе у первосвященника Каифы и, бездумно исполнив поручение, спешит прокутить свои тридцать тетрадрахм. „Фанатик?“ — спрашивает о нем Понтий у всеведущего начальника тайной полиции — и получает ответ презрительный и скорый: „О нет, прокуратор!“11. Иуда — ничтожество, мелкий винтик в хорошо отлаженной машине, и не ему нести ответственность в веках за распятую на кресте правду.

Приближая библейский образ к злобе дня, Булгаков в современно-сатирическом пласте повествования нарисовал новейшего двойника Иуды — пакостника Алоизия Могарыча, составившего на Мастера ложный донос и получившего гонорар в квадратных метрах освободившейся жилплощади. Всесильный Воланд советует Мастеру, если он исчерпал тему Пилата, заняться Алоизием. Мастер ответил коротко: это — неинтересно. Ошибся Мастер, недооценил живучести явления. А вот сам писатель, по свидетельству вдовы, до последнего вздоха не потерял к нему интереса и уже на смертном одре диктовал страницы о „странной“ дружбе Алоизия с Мастером.

Восьмое десятилетие русской литературы XX века дало читателю еще один выплеск древней библейской темы. Еще раз „нечто по психологии предательства“ высказал в повести „Меньший из братьев“ современный писатель Г. Бакланов. „Великая легенда“ о вечных братьях Христе и Иуде стала здесь ключом к пониманию характера нашего современника, объяснением его судьбы, вины, беды. Герой повести — советский интеллигент, ученый, в прошлом — участник Отечественной войны. Он живет обычной для наших дней напряженной трудовой жизнью: лекции, научная работа, домашние хлопоты. Но это на поверхности жизни, а подводным ее течением является давно начавшаяся и нескончаемая цепь маленьких предательств-компромиссов, которые он совершает ежедневно, порою не замечая того, как не замечают и окружающие. Потому что сами делают то же изо дня в день.

В трудный час предал он сына-подростка, и это легло меж ними тенью навек. Предал любимую женщину, в решительный момент убоявшись жизненных перемен. Предал больного брата и память о фронтовом содружестве. И каждую минуту предает идеалы, завещанные отцом. Компромиссы, компромиссы.. И лишь где-то вдали довоенным воспоминанием мерцает огонек памяти о погибшем на войне старшем брате. „Главный максималист“ в семье, тот твердил неустанно: „Иуд надо уничтожать повсеместно, иначе ничего и никогда не будет на земле хорошего“.
 
Продолжая спор с покойным братом, герой повести противопоставляет ему свою „концепцию“ Иуды. „Иуду жалко,— говорит он.

- Его презирают, но кто поймет его муки?“. Он не хотел предавать, не хотел брать сребреников, но его — заставили. Кто заставил? Какой-нибудь „серый кардинал“, всегда имеющийся у времени и всегда берущий верх Как заставили? Не в двадцатом веке спрашивать об этом. „Двадцатый век, собрав опыт всех веков, поставил производство иуд на поток“12.

Это и есть главный крик повести Бакланова: Иуда — на потоке! Компромисс как жизненная позиция, настолько распространенная, что люди перестали замечать ее безнравственность. „Странно устроен мир“,— философствует герой. И это — тоже позиция: не он, „иуда с потока“, виноват в своих поступках, а просто — так мир устроен. И, жалея его, а может, и презирая (кто женщину поймет?), преданная им любимая говорит: „Ты мягкий, добрый человек, но почему тебя не хватает на добрые дела?“. Повесть Бакланова — жесткий приговор маленькому и вполне респектабельному иуде наших дней. Мягкий, добренький, безвольный, он, как цветные камушки, перекатывает где-то в сознании благородные, иногда по обстоятельствам ироничные и почти смелые мысли. Но вместо добрых дел одно за другим совершает цепь мелких, вполне „приличных“ предательств.
 
Подводя итог беглому обзору „другой жизни“ евангельского героя в родной литературе двух последних столетий, еще раз подчеркнем генеральную мысль. Освобожденный от библейского канона, антигерой старинной легенды помогал отечественной литературе на разных этапах ее развития исполнять свою общественно-воспитательную роль, вмешиваясь в сложные проблемы смены социальных систем, банкротства религиозных устоев, больных тенденций общественной психологии — с целью утвердить некие абсолютные, общечеловеческие нравственные основы.

______________
Примечания

1 Некрасов Н. Соч. в 3-х т.— М., 1953.— С.216–217.
2 Попов П. Иуда Искариот: Поэма.— СПб., 1890.— С.6.
3 Горький и Леонид Андреев: Неизданная переписка // Лит. наследство.— Т.72.— М., 1965.— С. 338, 390. (Тетралогия финского поэта Ю. Векселя в России света не увидела, хотя вопрос о ее публикации не снимался еще и, в 1912 году, когда Горький предвкушал в ожидании: „…вот конфетка будет для улицы!“. „Искариота“ Н. Голованова правильней назвать не поэмой, а драмой в стихах).
4 Свой рассказ об Иуде Л. Андреев квалифицировал как „нечто по психологии, этике и практике предательства“.
5 Гедберг Тор. Иуда: История одного страдания. Повесть. Пер. В. Спасской.— М., 1908.— С. 9–10.
6 Ремизов А. Русальные действа // А. Ремизов. Соч.— Т.8.— СПб., 1912.— С. 168.
7 Рославлев А. Иуде // В башне.— Кн. I.— СПб., 1907.
8 Голованов Н. Искариот.— М., 1905.
9 Андреев Л. Н. Повести и рассказы в 2-х т.— Т.2.— М., 1971.— С. 59.
10 Бургов А. Повесть Л. Андреева „Иуда Искариот и другие“ (Психология и история предательства Иуды).— Харьков, 1911; Розанов В. Русский „реалист“ об евангельских событиях и лицах.— Новое время, 1907. № 11260.
11 Булгаков М. Романы.— Л., 1978.— 723, 735.
12 Бакланов Г. Меньший из братьев // Дружба народов.— 1981, № 6.— С. 31.

Ю. В. Бабичева,  профессор Вологодского государственного педагогического университета

Опубл.:Русская культура на пороге третьего тысячелетия: Христианство и культура.— Вологда: „Легия“.— 2001.— 300 с.— Материалы конференции „Русская культура на пороге третьего тысячелетия: проблемы сохранения и развития“ (Вологда — Белозерск, 7–9 июля 2000 г.)