Николай Федорович Фан дер Флит по личным воспоминаниям В. Хитрово

Хитрово В.Н.

Глубокоуважаемая Елизавета Карловна (Обращение к вдове Н.Ф. Фан дер Флита. Прим. IPPO.Ru)

Примите, со свойственною Вам благосклонностью, эти, лично для Вас одних, написанные воспоминания и простите их несовершенства. Подробно, в начале, изложил я причины, отчего признаю вообще написать биографию столь же недосягаемым, как вызвать вновь на свет облик безвременно нас покинувшего. Если, тем не менее, в моих воспоминаниях Вы найдете действительно, хоть одну черту, дорогою образа нашего незабвенного Николая Федоровича, я буду счастлив, исполнив мой долг относительно него, за его тридцатилетнее доброе ко мне отношение, и мой долг благодарности и уважения относительно Вас.

Кто из нас не переживал потери дорогих близких и у кого из нас при этих потерях, среди невыразимого горя, болезненно не выступали два особенно тяжелых чувства: сознание, что никогда, никогда более не увидишь дорогого, по крайней мере, так как его привык видеть, и затем, равнодушие окружающей жизни к покинувшему ее.

Оба эти чувства — сознание безвозвратной потери и равнодушие всего человеческого к тому, кто за минуту до того жил общей с ним жизнью, возбуждают в нас страстное желание воссоздать, вызвать образ дорогого умершего и этим уничтожить, хотя отчасти, роковое для нас никогда и заставить человечество хоть на минуту сочувственно остановиться на этом, для нас дорогом, образе. Напрасное желание. Ни дивное творчество скульптора, ни кисть Рафаеля не воссоздадут нам потерянного; высшая похвала их творению — как живой, звучит злою иронией к нашему горю.

Остается воссоздать его нравственный, духовный облик, то, что думал его ум, чем жило его сердце. Это, бесспорно, относительно легче, но легче только потому, что неопределеннее, туманнее. В этом духовном облике мы видим только то — что видим, что думаем, что желаем видеть, и это видение воображаемого почти всегда затмевает действительное, которое мало-помалу совсем исчезает, оставляя лишь одно — вызванное горем: никогда.

Даже автобиография никогда не передаст вполне духовного образа писавшего. Если она писалась в продолжении всей жизни — изо дня в день, невольно перед писавшим проносилась мысль: ее прочтут другие. Если, наоборот, она писалась на склоне дней, как воспоминание пережитого, то кто может не признать, что освещение заходящего солнца не то, как яркого полдня.

Вот причины, отчего я лично всегда признавал биографию самою трудною из всех литературных опытов; пусть это делают другие, более опытные, более бесстрастные, могущие смотреть на жизнь со стороны. Глубоко убежден, что такая, так сказать, кабинетная биография, по бумажным справкам и материалам, будет не только интересна, но и полезна для человечества, заставит многих задуматься над прожитым, навеет на них новые мысли, новые чувства и для не знавших покойного представит не только утешительную, но даже достойную подражания картину; для близких же, знавших покойного, живших одною с ним жизнью, она лишь даст несколько отрывочных сведений, несколько хронологических данных и, как ни грустно сознаться, больше ничего. С этим нужно если не помириться, то по крайней мере этому нужно подчиниться, как неизбежному злу.

В виду этого сознания, я не решился приняться за биографию дорогого покойного; не был я с ним настолько близок, чтоб мог сказать: мы жили одною жизнью, и наоборот, многие часы жизни прожили мы вместе рука об руку, часы дорогие мне и до настоящего времени. Эти личные мои воспоминания без справок, без подбора материалов, то, что память сердца сохранила о Николае Федоровиче, я постараюсь изложить, как отдельные черты того дорогого облика, который в полной целости нам не суждено никогда более увидеть.

Мы встретились с Николаем Федоровичем, впервые, лет 30 тому назад, в библиотеке Министерства Финансов. Была ли это первая или одна из первых встреч, не могу сказать, но до сих пор мне помнится — ярко освещенная летним солнцем библиотека Министерства в её старом помещении, помню в ней наших тогдашних сослуживцев: Бушена, Корсака, Скаловского и среди них Николая Федоровича, тогда заведывавшего библиотекою, вызванною им к жизни.

Это было лучшее, и думаю единственное, время жизни этой библиотеки. У Николая Федоровича — молодого тогда еще, 27, 28­летнего человека, вполне развита была та черта, которая, не изменяясь, сохранилась до гробовой доски — делать хорошо и добросовестно все, что бы он ни делал, вкладывая в дело все свое уменье. Библиотека Министерства, забытая, заглохшая, разрозненная, гнила где­то в подвалах Министерства, никому неведомая. Существовала тогда, когда так в моде были комиссии, при Министерстве Финансов, податная комиссия под председательством А. К. Гирса и с В. П. Безобразовым, как главным деятелем. Печатала эта комиссия обширные исследования, которые обыкновенно начинались с вопроса: а как на западе? А чтобы отвечать на этот вопрос необходимы были справки, необходимы были книги. Библиотека понадобилась и привести ее в порядок, в соответствие с требованиями, поручили Николаю Федоровичу. Он предался этому делу с полным самоотвержением. По мере того как приводилась она в порядок, более и более ей пользовались, более и более ее посещали и мало-помалу, благодаря личности Николая Федоровича, она сделалась ежедневным, между 3 и 4 часами, местом сходок почти всех тогдашних юных деятелей Министерства. Мои первые посещения ее относятся к этому времени. Как и многие другие, я занимался тогда разными финансовыми вопросами, мне нужны были тоже справки, любил я книги и книги сблизили меня с Николаем Федоровичем.

Таким, каким тогда я его узнал, таким же видел я его и в последнее наше с ним свидание, за несколько дней до его кончины. Никогда в жизни мне не случалось встречать другого человека, который бы так сказать сразу, вполне вылился в форму и остался, без малейшей перемены, таким же цельным, через весь, относительно длинный, период человеческой жизни. Те же стремления, мало того, тот же путь к преследованию этих стремлений, которые у него тогда высказывались, — им остался он безусловно верен до гробовой доски.

Сомневаюсь, чтобы эти стремления были навеяны Николаю Федоровичу Лицеем, в котором он воспитывался и из которого он вышел в 1860 г. с первою золотою медалью. Он поступил в Лицей в то время, когда я из него выходил, таким образом мы с ним были почти однокашники. В Лицее оставались те же директора, воспитатели, профессора, как и при мне, а потому о том, что мог дать Лицей в то время, я могу судить как очевидец и должен сознаться, что он давал не многое. Из профессоров не было ни одной выдающейся личности, ни одной, которая бы заставила полюбить науку, я уже не говорю о том, чтоб научила работать. Еще слабее была воспитательная часть, которая ограничивалась исключительно лишь одною внешней, дисциплинарною стороною. Ученье сводилось к приготовлению уроков, а воспитывались мы сами или, вернее всего, воспитывало тогда нас то, что давала семья. Вот отчего и в Лицее, говорю о старом, являлись целые курсы удачные, даже выдающееся и рядом курсы ниже всякой посредственности. Это зависело всецело от случайного подбора воспитанников. Являлось большинство вынесших хорошие задатки из семьи, оказывалось несколько выдающихся воспитанников, умевших приобрести влияние на других, и курс выходил хорошим, оказывалось противное — и результаты, конечно, были хуже. Просматривая список сотоварищей Николая Федоровича, не полагаю, чтоб его курс мог бы влиять на него, и это для меня подтверждается еще тем, что в дальнейшей его жизни он сохранил товарищеские отношения с весьма немногими из них; от Николая Федоровича приходилось чаще всего слышать о А. И. Кочетове, Д. В. Князеве, Л. А. Милорадовиче и А. П. Баумгартене.

Если Лицей ничего не давал воспитаннику, кроме прав, и следует сознаться, весьма высоких, на государственную службу, то это было тогда далеко не так существенно, так как в то время внутреннюю, духовную жизнь нарастающего поколения давала всем еще семья, и не столько словами, сколько всем своим строем, всей своей обстановкою. Думаю, что именно семья и дала Николаю Федоровичу ту форму, в которой он вылился.

Покойную его матушку, Ольгу Николаевну, я хорошо знал; от нее получил он ту фанатическую до болезненности страсть к порядку, к урезыванию своих желаний и к педантичному сохранению того, что раз было установлено в семье. Его отец, Федор Тимофеевич, которого я почти не знал, по отзывам людей, близко его знавших, был олицетворением добра и чести, с совершенно детскою, по чистоте и незлобивости, душей. Он был самым близким другом и товарищем сына, который поверял ему, с 9­летнего возраста, все свои детские, а потом юношеские мысли и мечты, незаметно и терпеливо направляемый, выслушивавшим его отцом, на правильный и добрый путь. Он остался до конца единственным другом Николая Федоровича, который пред ним одним раскрывал безбоязненно всю свою душу. Он же посадил Николая Федоровича рано, так сказать, на землю, приобретя для него с. Быстрецово, которое с тех пор слилось, можно сказать, неразрывно с Николаем Федоровичем, писавшим в своем дневнике, по этому поводу: покупка имения даст нам оседлость, я ближе познакомлюсь с народом и войду в земство.

Таким образом, если внутренняя, духовная сторона Николая Федоровича была начертана ему его отцом, то внешний ее облик, ту систему работы, которую он применил к ней, он заимствовал от своей матери.

Необходимо было остановиться на этом отступлении, так как иначе не понятна будет целостность и совокупность всей жизненной деятельности Николая Федоровича, и затем возвращаюсь вновь к моим личным воспоминаниям о нем.

Выше мною было рассказано, где и как мы впервые встретились. Это было в конце 6о­х годов, все мы тогда горели желанием сделать что­либо для народа и все эти идеалы для осуществления наших желаний искали, к сожалению, не у себя, в тысячелетней жизни Русского народа, а на Западе. Нам казалось тогда, и это была крупная ошибка нашей неопытности, что хорошее и полезное на Западе не могло не быть хорошим и полезным у нас.

Мысль о дешевом кредите для народа меня тогда занимала; близкий свидетель той борьбы, которая несколько лет перед тем разыгралась между Лассалем и Шульце-Делицем, из-за идеи, как осуществить этот кредит, я занялся им, со всем пылом юности. Этот же вопрос, в разных уголках России, интересовал тогда не одного меня, им уже в то время занимался С. Ф. Лугинин, которому принадлежит неотъемлемая честь первого применения дешевого кредита к Русскому народу; эта же мысль занимала Николая Федоровича, на ней мы ближе сошлись. Если бы я писал личные воспоминания о себе, то, конечно, подробно изложил бы как, постепенно, эта мысль росла и развивалась, как из городского ломбарда она переработалась в общество взаимного кредита, и как наконец выразилась в форме Лугининского ссудо­сберегательного товарищества; но для личных моих воспоминаний достаточно здесь только сказать, что все эти последовательные формы служили предметом для наших постоянных разговоров, обсуждений, споров. Николай Федорович затеял в то время издать в переводе книгу Э. Абу, о народном кредите, народных банках, теперь хорошо не упомню. Принялись дружно за перевод, присоединив еще П. Ф. Монтандра. Вся эта совместная работа нас настолько сблизила и, так сказать, мысленно сроднила, что когда я сообщил Николаю Федоровичу, что мы собираемся у князя А. И. Васильчикова вызывать в жизнь ссудо­сберегательные товарищества, то и сомнения не могло быть, чтоб он не принял живого участия в этой работе.

Помню, как будто это было вчера, тот октябрьский вечер 1870 г., когда мы, Николай Федорович, А. В. Яковлев и я, собрались у князя А. И. в его кабинете, на Литейной. После первых совещаний Николай Федорович поспешил на Псковское земское собрание, чтоб проводить в жизнь задуманную нами форму народного кредита, князь А. И. Васильчиков и А. В. Яковлев — в Москву, чтобы то же осуществить в тамошнем обществе сельского хозяйства. Все это удалось, и с нового 1871 г. мы вновь собрались в кабинете князя Васильчикова, чтобы установить программу дальнейших действий и распределить между собою роли. С тех пор прошло много времени, прошла почти вся деятельная жизнь человека; из нас четырех, собиравшихся в то время, остаюсь в живых один я, кругом одни только дорогие, милые, близкие могилы, все сотрудники сошли с жизненного пути, и мне, одному оставшемуся свидетелю прежней совместной работы, приходится отдать справедливую им дань и совершенно правдиво, без прикрас и лести, сказать, что ни до того, ни после, никогда не приходилось мне видеть и принимать участие в такой сознательной, живой, единодушной работе, как первые года существования С.­Петербургского отделения Московского комитета о сельских, ссудо­сберегательных и промышленных товариществах; мало того, никогда также мне не приходилось видеть такого соответственного распределения работы, по внутренним свойствам каждого участника в ней. И по возрасту, и по положению своему, князь Васильчиков был нашим председателем, вокруг него сгруппировались мы, он был нашим представителем перед великими мира сего, его не только выслушивали, но и исполняли его желания и ходатайства; А. В. Яковлев был тот огонь, та согревательная сила, тот boute­en­train, тот enfant terrible, без которого немыслимо никакое живое дело. Николай Федорович, человек практики, проводил то, что мы вырабатывали в жизнь и приносил нам запас живых практических указаний и наблюдений; наконец я, человек кабинета, которому приходилось все это укладывать в систему, порядок, облекать в известную форму.

Не место здесь входить в подробное изложение принятых нами начал для народного кредита, а тем более принятую нами форму сельских ссудо-сберегательных товариществ; одно что могу сказать: с тех пор прошло почти 30 лет, и никакой иной, более практичной, формы кредита для народных масс, ни у нас, ни на Западе придумано не было, и в год своей кончины Николае Федорович мог сказать, что то, что выработано было в кабинете князя Васильчикова, тогда жило в 638 товариществах, с армией в 213 тысяч человек и с годовым оборотом в 92 миллиона руб. Но и не в этом относительном развитии числа и оборотов товариществ следует искать заслугу положивших начало им, а в тех миллионах рублей, сохраненных, благодаря им, самому бедному и нуждающемуся сельскому населенно.

Из трудов Николая Федоровича по ссудо-сберегательным товариществам считаю вполне справедливым выдвинуть два. Прежде всего это сознание выработать, одно временно с уставом товариществ, правила и формы счетоводства и отчетности. И в этом высказалась постоянная черта характера покойного: не то хорошо и полезно, что отвлеченно хорошо, а что хорошо и полезно в практическом применении. Имея в виду, что каждое денежное дело, как бы просто и несложно оно не было, не может обойтись без счетоводства и отчетности, а тем более денежное дело почти безграмотного человека, он обратил своевременно внимание на этот вопрос, мы вместе разработали эти правила и, мало того, разработали их настолько, что все эти формы и ведомости действительно вошли в кровь и плоть товариществ. Не отвергаю, что эта работа придумывания форм, графления их, а главное, имея в виду тот уровень, для которого они составлялись, чтобы они одновременно были просты, ясны, наглядны и, заключая все нужное, избегали всего излишнего, составила может быть скучную, но настолько необходимую работу, что я не обинуясь, приписываю успех товариществ главнейше тому, что, одновременно с открытием их, они имели у себя все счетные правила и необходимые для них счеты, книги и ведомости. И опять скажу: эти правила и формы оказались настолько соответствующими потребностям, что в течение 27 лет, с их первого издания, они остались действующими и доныне. Мало того, благодаря именно этим правилам и формам, мы имеем возможность, за все 31 год существования товариществ, представить самый точный и верный отчет о деятельности, ходе и развитии их, мы имеем последовательный фотографически снимок каждого товарищества со дня его возникновения и по настоящее время.

Другим, специально собственным, делом Николая Федоровича в вопросе о товариществах была постановка их в Псковском уезде и не могу не отдать опять полной справедливости, что эта постановка, проведенная им и осуществившаяся вполне лишь в Псковском уезде, бесспорно может быть признана образцового. Исходя из того вполне справедливого взгляда, что товарищество тогда только достигает своей цели, когда район его действий легко доступен для всех членов его, а с другой,— что слишком малые по пространству или слишком близкие товарищества, могут только вредить друг другу, он разделил Псковский уезд на девять, почти равных, округов, основав в каждом из них по одному товариществу и выбрал для местопребывания правления товарищества, по возможности, средоточное селение. Но, не довольствуясь этим и сознавая, что как не просто дело товариществ, оно не по силам едва грамотному сельскому населенно, Николай Федорович позаботился пригласить руководителем, для каждого из них, местного землевладельца, приняв на себя общее наблюдение за всем делом в уезде и непосредственное заведывание основанным им, в Быстрецове, одним из девяти товариществ. Замечательно, что и это положенное им для Псковского уезда основание осталось без изменения до настоящего времени и до последних дней своих, с присущей ему аккуратностью и любовью к делу, он не оставлял следить за ходом этих товариществ, посещая их при первой представлявшейся ему возможности.

Не ограничиваясь вышесказанным, он стремился сблизить деятелей товариществ, устроил несколько съездов во Пскове, где большинство присутствующих, члены правлений товариществ и крестьяне, конечно, приезжали не на свои средства.

Ссудо-сберегательным товариществам остался он, как и во многом другом, верен до гробовой доски; последним нашим разговором о них, за месяц до его смерти было предстоящее празднование 25­тилетнего юбилея С.­Петербургского отделения Комитета о сельских, ссудо-сберегательных и промышленных товариществах, возложившего на него, как на своего товарища председателя, составление исторического очерка возникновения и деятельности отделения. Невольно в этой беседе пронеслось вновь перед нами это милое, дорогое давнопрошедшее. Этот исторически очерк, который, по всей справедливости, он мог бы написать как одну главу своей автобиографии, ему не суждено было изложить.

Передавая одни мои личные воспоминания, я не считаю себя в праве касаться его служебной деятельности в Министерстве Финансов, в котором мы вместе служили, так как кроме библиотечного дела, о котором я говорил выше, мы редко сталкивались, он работал преимущественно по департаментам Государственного казначейства и Мануфактуре и торговли, я — по Кредитной канцелярии. Впрочем, он рано покинул государственную службу. Выход из Министерства М. Хр. Рейтерна, которого он высоко ценил и глубоко уважал, побудил его, человека вполне обеспеченного, не продолжать службы под начальством человека, которого он, во всяком случае, ставил ниже его предшественника. Врабатываться в него он не хотел, а служба, под начальством человека мало его знавшего, слишком отрывала его от иных, более близких его сердцу дел. К тому же, около того же времени, он женился, женился по любви и домашний очаг сделал для него еще более трудным — официальные, служебные отношения. Он вышел в отставку и посвятил себя исключительно земству и Русскому обществу пароходства и торговли, значительным пайщиком которого он был по наследству.

Не коснусь я также и другого его поля деятельности, а именно по народному образованию — в комитете грамотности и по народным школам вообще и в особенности в своем Псковском уезде, где, бесспорно, им было сделано больше даже, чем по ссудо-сберегательным товариществам. Дело народного образования было, по-моему, еще ближе его сердцу, чем дело товариществ, и если бы ему пришлось выбирать между обеими, я полагаю, что он уступил бы товарищества. К счастью, этого выбора ему не пришлось делать и он остался верен как товариществам, так и школам во всю свою жизнь. Не коснусь этой его деятельности, потому что в первую и главную половину нашего знакомства, нашей совместной деятельности, вопрос народной школы был для меня более чем далек: я его не знал, а потому и разговаривать о нем не считал себя в праве.

Но говоря о первых пятнадцати годах нашего знакомства, я не могу не вспомнить о Николае Федоровиче как хозяине в своем Быстрецове. Благодаря его ласковому приему, мне пришлось провести там много хороших дней, оставивших во мне самые светлые воспоминания. Там он был сам собою, не стесненный требованиями света, свободный от посетителей и, тем более, от разных заседаний. С раннего утра, в невозможном иной раз костюме, его можно было видеть счастливого, жизнерадостного, довольного всем, неутомимо рыскающего по всему своему имению, не забывая и его окраин, и это делалось все так быстро, так весело, что невольно делалось у самого весело на сердце. То он сам наблюдает как сажают овощи на школьном огороде; то он осматривает земскую больницу, находящуюся почти рядом с его имением и попечителем которой он был; то он сидит в правлении ссудо-сберегательного товарищества, поверяя его книги; не успеешь оглянуться, он на скотном дворе, ухаживает за больною скотиною, на балконе или на дворе ведет длинную беседу с крестьянином, пришедшим, подобно тысячам своих собратий, за 20 и более верст, кто за советом, кто за помощью, и глубоко сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из них уходил не получив того, за чем пришел. Вот раздаются учащенные удары топора, смотришь, Николай Федорович прилаживает купальню. Но вот он, облекаясь в длинное коричневое пальто, надевал фуражку с прямым козырьком, подавались лошади: Николай Федорович едет для осмотра школ, товариществ или на какое-либо заседание земства во Пскове, или подаются беговые дрожки, выносятся ружья и патронташи, является неизбежный спутник — Август Петрович, появляется и сам Николай Федорович, в высоких сапогах, в невозможной куртке, в той же фуражке с прямым козырьком. Знаешь — Николай Федорович едет на охоту, это была его единственная страсть, которой он особенно предавался в эти годы. Вернется после 2, 3~х дней отсутствия, изрыскав, конечно пешком, по болотам и кочкам не один десяток верст, вернется бодрый, веселый, и не успеет переменить платья, как вновь его видишь то тут, то там.

Быстрецово в течении слишком 30 лет было для него своим домом, своим углом. Петербург, заграница, даже Одесса, для него были, если можно так выразиться, выездом в свет, и как после такого выезда тянет тебя в свой угол, к своему камину, к своему халату, к своему креслу, к своему столу, так Николая Федоровича тянуло в Быстрецово. В виду ли чудных картин Альп, на берегу ли Океана, в раззолоченной ли гостиной его тянуло, я уверен, не в свой Петербургский или Одесский кабинет, а именно в Быстрецово. Опять в том, что он сделал для Быстрецова и из Быстрецова, высказалась вся цельность Николая Федоровича. Очевидно в доходах с Быстрецова он не нуждался. Для него оно было поле для его практических занятий и все в нем было заведено, что требовалось в благоустроенном хозяйстве. Устроена была школа и, уверенно говорю, едва ли не образцовая не для одной Псковской губернии, но для всей России; заведено ссудо-сберегательное товарищество, существующее 26 лет; скот был образцовый, лес в порядке, на поля любо было смотреть. Но делая широко все что нужно, Николай Федорович никогда не позволил себе увлечься и сделать что можно. Если он позволил себе некоторые, по его понятию, излишества, он их позволил себе только в самые последние годы своей жизни. Но за то как ревниво стоял он за все то, что существовало в Быстрецове прежде, с какой любовью следил за каждым деревом, насажденным Федором Тимофеевичем, как бережно относился к хохолкам, в который Ольга Николаевна любила ходить сбирать грибы. И в Быстрецове, более чем где либо, осязательнее становится эта преобладающая черта, проходящая через всю жизнь, через всю деятельность Николая Федоровича — т о л ь к о    ч т о   н у ж н о. И это не было скупостью, ибо рядом с этим не одною тысячью в год помогал он и посторонним людям, и посторонним учреждениям. Это не было по той же причине недостатком необходимых средств, нет, это был принципиальный вопрос, который он проводил, во всю свою жизнь, везде и всегда — т о л ь к о   ч т о   н у ж н о.

Так прошли первые 15 лет нашего знакомства. Наравне с общим нашим делом ссудо-сберегательных товариществ, как Николай Федорович занимался школами и земством, мне, по сложившимся обстоятельствам, пришлось заняться Русским паломничеством в Св. Земле. Создалось Православное Палестинское общество; он не сочувствовал ни самой идее, ни делу, по меньшей мере он находил его ненужным, делом роскоши, излишества; тем не менее, когда оно состоялось, по расположению ко мне лично, он поступил в него, принял звание казначея и также добросовестно, как и всегда, отнесся к своим обязанностям, устроив всю счетную часть вновь возникающего общества. Впоследствии, побывав сам в Иерусалиме, он несколько изменил свой взгляд на цель и задачи общества. Но в Палестинском обществе пришлось ему потрудиться недолго, года через три по возникновении общества, он покинул Петербург, приняв должность директора Русского общества пароходства и торговли в Одессе.

Всегда, как особый знак его доверия и расположения, припоминаю я, как одним утром приехал он ко мне и объявил, что мне, первому постороннему, человеку, сообщает о сделанном ему предложении ехать в Одессу и желал бы выслушать мое о сем мнение. Сознаюсь, я высказался за безусловное согласие на принятие места, выставляя главнейше, что там на большом деле он может вполне применить свое знание и свою деятельность.

Николай Федорович уехал в Одессу, и ровно 10 лет, десять лучших своих лет посвятил Русскому обществу пароходства и торговли. Для наших взаимных отношений эти десять лет прошли почти бесследно. Каждый год, то здесь — в Петербурге, то в Одессе, то в Быстрецове мы виделись раз или два; но эти свидания урывками, нередко минутные, едва ли давали нам возможность обменяться тем, что лежало на сердце. Русское общество пароходства и торговли никогда меня близко не касалось и не интересовало. В одном только случае, частным образом, Николай Федорович привлек меня к делу по обществу и, горжусь, к тому именно делу, которое оставит незабвенную о нем память в обществе, именно по делу об обеспечении служащих в обществе. Зная, что я долго занимался пенсионным вопросом, он пожелал иметь мое мнение о выработанном им проекте. С своей стороны и Николай Федорович в Одессе не забывал Палестинского общества, будучи по самой своей деятельности и по своему положению поставлен в ближайшее соприкосновение с Русскими паломниками Святынь Востока, в Одессе, покидающих в большинстве родину на Русских пароходах. Все, что от него зависело, было безусловно им сделано для удобства их дальнего переезда; не могу сказать чтоб это было особенно много, но не следует забывать, что и он был ответственным лицом перед акционерами общества. Но не в этом была главная польза его участия, а как всегда и везде бывает, интересуется начальство и подчиненные начинают интересоваться в том же духе. Сочувствие, которое Николай Федорович показывал к богомольцам, невольно отражалось на капитанах и служащих на пароходах; они стали относиться участливее, человечнее к поклонникам, а это все, что требует наш неприхотливый богомолец.

В начале 1894 г. Николай Федорович покинул Одессу и вновь переселился в Петербург. На сколько он был утомлен этою десятилетней, можно сказать, боевою, кипучей деятельностью видно из выражения, нередко срывавшегося у него и звучавшего каким-­то диссонансом в устах этого неутомимого работника: Не говорите мне о делах, целый год ничего не буду делать, только отдыхать. Судьба судила иное: две последовательные тяжкие болезни, из которых вторая была и последней, сломили борца и заставили его отойти на вечный отдых.

В последний раз мы виделись 7 ноября 1896 г. Это был день его рождения: я приехал его поздравить и проститься, так как вечером уезжал в Москву. Прощайте, увидимся когда вернетесь, были последними его словами ко мне.

Да, мы увидались 27 ноября, когда для него были окончены все расчеты с жизнью, и когда вместе с молитвенным вознаграждением, мы, все присутствовавшие, повторяли: Вечная ему память.

Когда вспоминаю Николая Федоровича, у меня невольно встает рядом с ним сродственный с ним, по крайней мере для меня, духовный облик Вениамина Франклина, о котором некогда один великий знаток души человеческой сказал: Franklin hat keine neuen Grundsätze in die Welt gebracht, aber er hat das, was ein ehrlicher Mensch in sich finden kann, rein ausgestaltet.

Николай Федорович не был из тех гениальных людей, перед которыми преклоняется человечество, но он был из тех светлых личностей, о которых поэт сказал:

Не говори с тоской: их нет,
Но с благодарностию: были.

Поделиться: